Я родилась 16 июня 1937 года в Ленинграде, на Дровяной улице, у Балтийского вокзала.
Когда мне было три с половиной года, мама отправила меня к бабушке в деревню Конюхово под Витебск. Летом сорок первого она собиралась приехать за мной, но всё изменила война.
Моя мама – полька, отец – еврей. Они не были расписаны. Отца звали Рафаил, Фоля, но я это узнала уже после войны. А то, что маму звали Зося, я всегда помнила. У меня сохранилась фотография, где моя красивая мама в шляпке-пилоточке с брошкой по довоенной моде стоит в Екатерининском садике, что напротив Елисеевского магазина. У нее была редкая специальность – золотошвейка, она вышивала золотой нитью знаки различия на военной форме.
Я помню, как мы жили в деревне, где застала меня война. У моей бабушки Марыли, к которой меня привезли, начались серьезные проблемы со здоровьем. Спустя годы я поняла, что у нее произошел инсульт, а тогда я только видела, что она лежит почти без движения. Все заботы обо мне легли на плечи моей двоюродной бабушки Михалины, которая была много моложе Марыли. У Михалины был муж и два сына подросткового возраста. Муж ушел в партизаны, а оба ее мальчика погибли, один подорвался на мине, а второго застрелили фашисты. Я помню, как Михалина обмывала его тело перед похоронами. Бабушка Марыля умерла зимой сорок второго года.
Остались мы с Михалиной вдвоем. До войны у нее было хорошее хозяйство: огород, куры, свиньи и корова – белая с черными ушками, я ее очень хорошо помню. Когда началась оккупация, от хозяйства ничего не осталось – немцы забрали всё подчистую. В конце сорок третьего года деревню сожгли. Мы пытались спрятаться в лесу, но полицаи нас всех поймали и отправили в Минск, там формировали какие-то бригады. У нашей был номер девять, это мне потом рассказали. Нас загнали толпой в какие-то страшные вагоны и повезли в сторону границы. Я не помню, чтобы мы там могли даже сидеть – столько было народу. Стояли плотно друг к другу, иногда присаживались на корточки, испражнения собирали и выбрасывали в вагонное оконце. И я не помню, чтобы мы там что-то ели. Михалина давала мне иногда что-то горячее пить и всё хвалила, что я не прошу поесть. В пути были короткие остановки, на которых из вагонов выносили тела тех, кто умер по дороге, и всё это было как-то безразлично, никто не плакал, настолько, видимо, люди были обессилены.
В декабре сорок третьего года я оказалась в Освенциме. Помню толпу на вокзале сплошь из женщин и детей. Потом нас собрали и сказали, что поведут мыться, и что все украшения, у кого есть, надо сдать. Мы по очереди проходили мимо стола, куда надо было складывать драгоценности, а потом немки в военной форме обыскивали женщин – бесстыдно обыскивали, чтобы убедиться, что ничего не спрятано. После этого нас повели в душ с нестерпимо холодной водой, и вдруг начался какой-то нарастающий ужасный крик. Я увидела, как опускается коричневатый дым. Но тут кто-то прибежал и нас всех стали спешно выводить из душевой. Как я узнала позже, оказывается, отправили в душ не тот вагон. Мы ехали в вагоне с белорусами, а в следующем были евреи – и вся эта помывка предназначалась им.
Вот так и вышло, что до газовой камеры я не дошла, но в душе побывала. Потом нам выдали полосатую одежду – я получила сарафан и курточку – и повели накалывать номера. Эту процедуру я хорошо помню, мне уже шесть с половиной лет было. Был у них такой фашистский инструмент, вроде ручки с пипеткой, а на конце – иголка. В пипетку набирали чернила и кололи – вот сколько нужно проколов, чтобы цифру написать, столько раз и кололи. Боль была невыносимая, у меня выступила кровь, и я потеряла сознание – это мне уже потом Михалина рассказывала. У меня номер оканчивался на тринадцать, а у нее – на четырнадцать. Помню, один мальчик взял и стер себе номер, когда это заметили, его сначала избили, а потом снова накололи.
Поместили нас в барак, где рядами стояли трехъярусные нары. Мы с Михалиной спали вдвоем, у нас была какая-то подушка и еще одеяльце. Кормили нас один раз в день чем-то вроде баланды, от которой исходил ужасающий запах тухлых овощей. По сей день я овощи не могу есть никакие. Каждый день рано утром нас всех выстраивали на плацу по номерам на проверку. Потом взрослых отправляли на работы, а мы, дети, оставались. Вечером взрослые возвращались, нас снова выстраивали и снова проверяли номера на руках. Строй охранялся конвоем с собаками – этот лай остался в моей голове на всю жизнь. Иногда кто-то пытался бежать, его ловили и бросали на сетчатое металлическое ограждение, а оно было под током высокого напряжения. Всё это происходило у нас на глазах, и в любую погоду мы часами стояли на плацу. На мой срок пребывания в этом аду выпало две зимы, и я помню, как я стояла в жиже из грязи и снега в деревянных колодках на босу ногу. И что удивительно я ни разу не простудилась, не заболела, и почти никто не болел, а уж если кому становилось плохо, то больше мы его никогда не видели, и все знали, что человека больше нет. Смерть там была обыденностью. Помню, одной совсем маленькой девочке номер выкололи на ножке, она была совсем слабенькая и вскоре умерла прямо при нас в бараке, и мы молча стояли около нее.
Помню, как мы подбирали какие-то веточки, палочки, выдергивали ниточки откуда придется, и пытались вязать, как спицами, так что азы вязания я постигла в концлагере в возрасте семи лет.
Через некоторое время детей отделили от взрослых, поместили в отдельный барак. Что с нами собирались делать – я не знаю, но помню эту разновозрастную группу и как нас заставляли учить рождественское стихотворение на немецком языке – O Tannenbaum, и как наказывали непослушных мальчишек, заставляя их стоять на коленях. Прошло много лет, а я так и не узнала, для чего немцам всё это было нужно и куда нас готовили.
Двадцать седьмого января 1945 года в ходе наступления наших войск узники концлагеря в Освенциме были освобождены. Я не помню, как всё это происходило, но про нас все забыли. И мы, несколько детей, долго бродили по каким-то заброшенным, безлюдным деревням, пока не набрели на одну из наших военных частей, и тогда уже нас всех переписали, собрали в группы и отправили в тыл. На родину мы ехали в прекрасном санитарном поезде. Двадцать пятого апреля 1945 года мы прибыли в Киев, где нас определили в детский дом.
В мае окончилась война, но жизнь еще долго оставалась трудная и голодная. Детский дом был специальный, для детей, возвращенных с территорий за пределами СССР. Номер детдома был 13, и проживало там триста детей. Очень много было цыган, их, кстати, первыми забрали родные. Приехали и всех скопом, не спрашивая ни имени, ни фамилии, увезли. Конечно, каждый ребенок ждал, что вот-вот и за ним приедут. Я не помню себя отчаянно плачущей, но помню, придумала такую игру – не наступать на определенные полосочки на полу, загадывая, что если получится, то мама обязательно меня найдет.
С мамой мы встретились только в сорок восьмом году. Моя бабушка Михалина, с которой мы потерялись при освобождении Освенцима, написала моей маме после того, как сама волею случая узнала, где я нахожусь. Михалина оказалась в числе репатриантов и была отправлена в Полоцк. Там работали специальные комиссии, которые проводили освидетельствования и выдавали новые документы взамен утраченных. Всё это длилось очень долго, люди стояли в очередях по многу дней, рассказывая друг другу истории своих страданий, потерь и возвращения. И вот в такой очереди Михалина разговорилась с соседками, назвала мою фамилию, и вдруг одна девочка сказала, что была вместе со мной в концлагере, а потом в детдоме.
Мама приехала за мной в Киев. Мы обе плакали, но узнать я ее, конечно, не могла – мы не виделись семь с половиной лет, а ведь это и было мое детство, детство в разлуке с мамой, которая так нужна. Какое-то невесомое, неосязаемое чувство родного человека, конечно, было, но, думаю, что все последующие годы мы любили друг друга больше головой.
Когда я еще была в детском доме, к нам приезжала украинская писательница Оксана Иваненко. Она осторожно расспрашивала нас, каждого по отдельности, и записывала наши рассказы. Позже вышла ее повесть «Родные дети» о судьбах детей войны.
Мне был одиннадцатый год, а я не знала, как зовут моего отца, я его не помнила совсем. И называли меня тогда Ритой. Отчество мне дали Константиновна, потому что я вспомнила, что одного из сыновей Михалины звали Константин. Так меня и записали – Рита Константиновна. Мама бы меня так и не нашла никогда, но я помнила свою фамилию. Можно сказать, мне повезло, что мама не вышла замуж за моего отца и записала меня на свою польскую фамилию, думаю, это помогло мне выжить.
В июне 1948 года мы с мамой вернулись в Ленинград. Жили на улице Пестеля. Во дворе дети смеялись поначалу надо мной, у меня был украинский акцент, я говорила «шо», но меня быстро переучили, и к репетиторам не надо было ходить. В детдоме в Киеве я отучилась три класса, хотя и с опозданием. Осенью я пошла в школу в Ленинграде, и опять в третий класс, поскольку иностранный язык тогда начинали изучать с третьего класса, и пропущенный год я не смогла бы наверстать. Так я и училась дальше не со своими сверстниками, всегда была старше всех в классе, но относились ко мне так же, как и ко всем, никто не обращал внимания на мой номер на руке. И дружили, и ссорились – дети как дети.
И работа моя оказалась связана с детьми. Я была учителем начальных классов и методистом дошкольного воспитания. Школу очень любила, ладила с ребятами. Могла терпеливо, по многу раз объяснять что-то непонятливому ученику, пока не убеждалась, что он усвоил материал, и не раздражало меня это никогда. Дети меня тоже любили, помнили долго. Выпускниками уже приходили, поздравляли с праздниками.
Детство, проведенное в ужасающих, нечеловеческих условиях концлагеря, не могло пройти бесследно для моего характера. Я до сих пор чрезмерно волнуюсь по любому поводу, и стеснительность такая сверх нормы, и замкнутость, и страх… Страх преследует меня, потому что невозможно выбросить из памяти, как нельзя было поднять головы, как боялись окрика. Такой отпечаток оставила мне война. На всю жизнь.
«Детский дом был специальный, для детей, возвращенных с территорий за пределами СССР. …Я не помню себя отчаянно плачущей, но помню, придумала такую игру – не наступать на определенные полосочки на полу, загадывая, что если получится, то мама обязательно меня найдет.»